Так и живу: все что ни делается - все к лучшему
- Ты меня лю? - шепнула она с надеждой...
Он улыбнулся, чтобы погасить улыбку ее губами, передавая трепетную благодарность другому телу...
В то ушедшее время, когда первые встречи переполнялись сумбурными разговорами ни о чем, обозначавшими рост взаимной симпатии, он рассказал ей о детском инстинкте легких звучаний, сокращений и усовершенствований фраз. Таинственные связи гласных и согласных, бездумно терпимые взрослыми, вызывают протест естественной детской музыкальности. Врожденное чувство гармонии принуждает коверкать звуковые образы, переставлять, заменять, выкидывать. От изначального облика иногда сохраняется лишь верхняя корочка: ми - милый, ка - карие. "Ми"- воздушнее, тоньше, нежнее и деликатнее, остаток "лый" грубоват, а потому излишен для выбранного образа. А детское возгал удобнее и проще взрослого вокзала, потому что плавное "зга" приятнее ступеньчатого "кза". Открытые шататы куда привлекательнее искусственно - шах плюс мат, - сконструированных шахмат. Вычурность жизненного опыта подавляет честную тоску воображения по природной простоте, но многие, взрослея, привычно оберегают символы родственников: ба, ма, па. Остальное уходит, разрастаясь многословием от неумения емко сказать главное. Для него же болезненная навязчивость лукавой игры со словами несла редкую возможность хранить мир голубых иллюзий от черного глаза: сказанное пугало сильнее сделанного, а перемалывать слова все-таки легче. Стоило шулерски перетасовать колоду, и страшное прилагательное кровожадный оборачивалось мелким хапугой кворожадным, а суровость правосудия низводилась до праводусия, смешно попахивающего коммунальной хлоркой. А насколько слаще и заманчивее фрукты песрики тех зеленых недозрелых южных плодов, изредка побито достигающих прилавков микрорайонных магазинов; а как интригует романтическая профессия ресижер, а как греет сдержанным оптимизмом словечко туксло. Тусклый - тоска и скука, и склока, и осклизлость, и безнадежная безысходность, и черт те что, и нет пути-дорожки, и пропади все пропадом. А в тукслом - слабые намеки на след света в конце туннеля, на слабенькие лучики из-под сизой тучи, и сразу легче: вот они, еле осязаемые в мелкоскоп икринки будущего счастья, лелей и взращивай. Идем дальше. Кувадла - бодрое орудие строителя-лимитчика. Старушка - киоксер в очках, с почерневшим от свинцовой газетной пыли и заезженных медяков большим пальцем. "Книга жалобных предложений" - не так безнадежно, как в действительности. "Постылый двор" - бессильное отвращение невольника казенных ночлежных заведений. "Символический оркестр" - ведь классическая музыка полна условностей для посвященных. Уведомить друга о переезде: "Пиши дургой ардес", и вдруг узнать, что не одинок, услышав по радио об испанском танце бамба, по накалу стоящему между румбой и самбой...
С тех пор, как он рассказал об этом , она научилась спрашивать: "Ты меня лю?"
Чехардой перепрыгивали друг друга дни, мешая числа и названия, а этот вопрос оставался ритуальной необходимостью, знаком привязанности, обязательным звеном в цепи радости, окружавшей их. Стремительность дней и ночей - непрерывная лента, а тихие "ты меня лю" - телеграфные метки столбов на ней: от встречи до встречи. Провода удерживают столбы в одной связке, и линия, вытекающая из одного далека горизонта в другое, видится вечной и надежной как небо, и только логические холодные построения разума предполагают ее начало и конец...
Трехмесячная летняя разлука бурей ударила по тонким соломинкам "ты меня лю": стечение обстоятельств, непреднамеренность случая. Унылая воспрянувшая серость жизни сначала, постепенная привычка утраты, постепенное забвение потом. Наползли заботы, хлопоты, и он отвык от частых встреч, хотя и не забыл о ней, просто отвык, и, окунаясь в будничное, стыдливо и удивленно гнал из памяти прежнее, да и нагромождение уходящих часов старило и стирало воспоминания, лишая красочности, покрывая налетом бледности, отодвигая в пыльный чулан лежалых давностей...
И вот - сегодняшняя нечаянная встреча, такая нежданная в большом городе. Взгляды столкнулись, секунда взаимной виноватой растерянности: пройти мимо, не узнать, чтобы потом самоугнетением бичевать слабость?.. Осенний дождь клеил подошвы к тротуару, каплями дробя асфальт и замыкая мир каждого поднятым воротником плаща, шляпой, зонтом, наброшенным капюшоном, испытывая человека жестоким интимом одиночества. Быть может поэтому присущая ему воспитанность взяла верх, вдобавок ко всему в том, почти уже далеком, времени не было ни ссоры, ни обиды, разъединившей их, - он улыбнулся, приветливо поздоровался, она ответила. Легко пошли вместе, разговор - мягкий треп ни о чем, игра ума, усмешка в сторону - дела, час назад требовавшие незамедлительного решения, отодвинулись, оказались вроде бы и неспешными. Они старательно избегали напоминаний о времени, прошедшем со дня последнего свидания, вырезав этот больной отросток, уверяя себя внутренне, что расстались вчера. Но былое, радостное, никак не возвращалось: колесико хоть и повернулось, но не до конца, что-то оставалось, какой-то холодок, какие-то полдюйма. Она первая почувствовала это, беспокойство повернулось внутри, и она, коснувшись щекой его сырого рукава, ласково сказала:
- Пойдем ко мне...
На последнем лестничном пролете он умышленно отстал и, пока она мешкала с ключами у двери, разглядывал ее, мучительно разыскивая в себе дряхлеющего джина эйфории...
Ткань плаща, расправленная им для просушки, утихомирила крутые деревянные крюки с воинственно расцарапанными тупыми краями, - крюки эти голо росли на сиреневых обоях и от скуки выцеливали высокое зеркальное стекло напротив, - потом она выделила ему узкие, на каблучках, женские шлепанцы, едва доставшие до середины пяток, и, чтобы избавиться от назойливого неудобства ног, он присел в неуютное мелкое кресло, отказавшись от обычной привычки поковыряться в чужом книжном шкафу. Она тоже села, уступая тоскливой необходимости навязывания дружелюбных слов, и он взял на себя трудное дело разговора, пустыми глазами обводя комнату:
- А у тебя симпатично...
Однако уличная бессмысленная текучесть речи была не в силах пробиться сквозь закрытые двери, натужность фразы усилила скованность, и он умолк, запнувшись в мыслях.
- Может кофе? - участливо спросила она, выручая и уводя из тупика, силясь вложить в свой голос нежную ласку, вдруг ожившую в груди. Мечтая сохранить ее, она убежала на кухню, чтобы одной пережить восторг возвращения прежней нежности.
Когда кофе созрел пенистой бурой курчавой шапкой, она вернулась в комнату, и он, пробуя, взглянул на нее и обжег губы по вечной своей рассеянности, и они засмеялись, вспоминая всякое о его несобранности, перебивая друг друга, а возникавшие паузы уже не казались угрюмыми и тяжелыми, потому что оба вернулись в объединяющее их милое прошлое. Она смеялась, и вера в удачу, в доступное и близкое счастье кружила голову, и он стал говорить - много и естественно.
- У тебя такое веселое лицо - как-будто в Париже снова образовалась Коммуна, - сказала она. - Как ты жил без меня?
- Как жил?.. Лето - время открытых, без расчета знакомств, случайно приходящих и уходящих без грусти: годы идут, записная книжка все толще, а позвонить - некому...
- А девочки? Помнишь, ты говорил про критерии интеллигентности?
- Помню, еще бы: холодный нос и длинные ноги... Меня тут познакомили... Хорошенькая девочка, и нос просто ужас какой холодный, и ручки ледяные, мороженое не тает, только ножки были явно коротковаты, прямо не знаю, как теперь с моими признаками интеллигентности...
Она улыбалась:
- А почему - были? Ты сказал - были...
- Да я убежал через месяц... У нее мама все время улыбалась масляно, а я уж знаю - если человек тебе постоянно улыбается, отбегай от него побыстрей и подальше.
- Ты поумнел за лето, бедненький, - сказала она.
- Конечно. Время движется, вливает в человека опыт, опыт преобразуется в знания, те вырастают в мудрость. Когда человек становится слишком опытным, чересчур знающим и сверхмудрым, время уже не может поддерживать его, и человек умирает, возвращая груз своих успехов времени, чтобы оно могло одаривать другого, еще необремененного...
- Не надо больше философии, - сказала она, не расслышав своего голоса: нежность наполняла ее, и нужно было поделиться, отдать кусочек расплавленной радости, и она уместила себя на его коленях, уткнув нос в такую дорогую щеку.
Отпала нужда говорить, и его руки сразу вспомнили хрупкое и послушное тело, тепло припав к бледной мягкой коже, ощущая красный жар крови под ней. Угловатые минуты жизни растворились в плавных переходах ее расслабленного тела, вытекавшего из шороха одежды навстречу дрожащим касаниям.
Пружина жизни до предела натянулась в нем, когда рука укололась о матово-розовую точку груди, и казалось, будто чужая родная обнаженная душа доверчиво шевелится в руке...
- Ты меня лю? - шепнула она с надеждой...
Он улыбнулся, чтобы погасить улыбку ее губами, передавая трепетную благодарность другому телу...
В угол зрачка, раздражая и зля, вползла суетная возня. Он освободил голову и брезгливо увидел землистого цвета круглую комнатную собаку, похожую на крысу. От крысы собаку отличали глупые выкаченные глаза на злой морде, глазам негде было пристроиться в упитанном холеном теле, они и выкатились мутно-желтыми белками, грозя вывалиться из орбит, если телу дать что-нибудь скушать. Злость, породисто укрепленная человеком на собачьей физиономии, делала ее своей в этом доме: в силу чистоты воплощенного замысла, а он понял, что сам - чужой, потому что не приучен свойски уравниваться и сюсюкать четырехногому капризу человечьей изощренности.
Гладкая блеклых тонов шерсть, небольшие размеры, а главное - настороженно-хитрое хищное движение, - отозвались внутренним содроганием, и пружина, занозой сидевшая внутри, ослабла, чтобы улетучиться...
- Проснулся, Прян, - сказала хозяйка, открыв глаза от угасания его тепла. - Это Пряник, наш умница...
- Мне пора, - сказал он, благодарно дотронулся до ее губ, встал, быстро оделся...
- Я провожу? - отчаянно, не понимая, спросила она, и он, боясь объяснений, быстро ответил:
- Не нужно, в другой раз.
Фальшивое "другой раз" больно царапнуло, оба поняли это.
Скинувшая плащ вешалка опять по-бычьи уставилась в зеркало; жалко хрустнул дверной замок, ломая тонкую связь...
На улице устало накрапывал скучный и старый дождь, размазывая печальные скудные слезы по шершавым скулам домов и дорог, и он снова поднял воротник плаща.
Он улыбнулся, чтобы погасить улыбку ее губами, передавая трепетную благодарность другому телу...
В то ушедшее время, когда первые встречи переполнялись сумбурными разговорами ни о чем, обозначавшими рост взаимной симпатии, он рассказал ей о детском инстинкте легких звучаний, сокращений и усовершенствований фраз. Таинственные связи гласных и согласных, бездумно терпимые взрослыми, вызывают протест естественной детской музыкальности. Врожденное чувство гармонии принуждает коверкать звуковые образы, переставлять, заменять, выкидывать. От изначального облика иногда сохраняется лишь верхняя корочка: ми - милый, ка - карие. "Ми"- воздушнее, тоньше, нежнее и деликатнее, остаток "лый" грубоват, а потому излишен для выбранного образа. А детское возгал удобнее и проще взрослого вокзала, потому что плавное "зга" приятнее ступеньчатого "кза". Открытые шататы куда привлекательнее искусственно - шах плюс мат, - сконструированных шахмат. Вычурность жизненного опыта подавляет честную тоску воображения по природной простоте, но многие, взрослея, привычно оберегают символы родственников: ба, ма, па. Остальное уходит, разрастаясь многословием от неумения емко сказать главное. Для него же болезненная навязчивость лукавой игры со словами несла редкую возможность хранить мир голубых иллюзий от черного глаза: сказанное пугало сильнее сделанного, а перемалывать слова все-таки легче. Стоило шулерски перетасовать колоду, и страшное прилагательное кровожадный оборачивалось мелким хапугой кворожадным, а суровость правосудия низводилась до праводусия, смешно попахивающего коммунальной хлоркой. А насколько слаще и заманчивее фрукты песрики тех зеленых недозрелых южных плодов, изредка побито достигающих прилавков микрорайонных магазинов; а как интригует романтическая профессия ресижер, а как греет сдержанным оптимизмом словечко туксло. Тусклый - тоска и скука, и склока, и осклизлость, и безнадежная безысходность, и черт те что, и нет пути-дорожки, и пропади все пропадом. А в тукслом - слабые намеки на след света в конце туннеля, на слабенькие лучики из-под сизой тучи, и сразу легче: вот они, еле осязаемые в мелкоскоп икринки будущего счастья, лелей и взращивай. Идем дальше. Кувадла - бодрое орудие строителя-лимитчика. Старушка - киоксер в очках, с почерневшим от свинцовой газетной пыли и заезженных медяков большим пальцем. "Книга жалобных предложений" - не так безнадежно, как в действительности. "Постылый двор" - бессильное отвращение невольника казенных ночлежных заведений. "Символический оркестр" - ведь классическая музыка полна условностей для посвященных. Уведомить друга о переезде: "Пиши дургой ардес", и вдруг узнать, что не одинок, услышав по радио об испанском танце бамба, по накалу стоящему между румбой и самбой...
С тех пор, как он рассказал об этом , она научилась спрашивать: "Ты меня лю?"
Чехардой перепрыгивали друг друга дни, мешая числа и названия, а этот вопрос оставался ритуальной необходимостью, знаком привязанности, обязательным звеном в цепи радости, окружавшей их. Стремительность дней и ночей - непрерывная лента, а тихие "ты меня лю" - телеграфные метки столбов на ней: от встречи до встречи. Провода удерживают столбы в одной связке, и линия, вытекающая из одного далека горизонта в другое, видится вечной и надежной как небо, и только логические холодные построения разума предполагают ее начало и конец...
Трехмесячная летняя разлука бурей ударила по тонким соломинкам "ты меня лю": стечение обстоятельств, непреднамеренность случая. Унылая воспрянувшая серость жизни сначала, постепенная привычка утраты, постепенное забвение потом. Наползли заботы, хлопоты, и он отвык от частых встреч, хотя и не забыл о ней, просто отвык, и, окунаясь в будничное, стыдливо и удивленно гнал из памяти прежнее, да и нагромождение уходящих часов старило и стирало воспоминания, лишая красочности, покрывая налетом бледности, отодвигая в пыльный чулан лежалых давностей...
И вот - сегодняшняя нечаянная встреча, такая нежданная в большом городе. Взгляды столкнулись, секунда взаимной виноватой растерянности: пройти мимо, не узнать, чтобы потом самоугнетением бичевать слабость?.. Осенний дождь клеил подошвы к тротуару, каплями дробя асфальт и замыкая мир каждого поднятым воротником плаща, шляпой, зонтом, наброшенным капюшоном, испытывая человека жестоким интимом одиночества. Быть может поэтому присущая ему воспитанность взяла верх, вдобавок ко всему в том, почти уже далеком, времени не было ни ссоры, ни обиды, разъединившей их, - он улыбнулся, приветливо поздоровался, она ответила. Легко пошли вместе, разговор - мягкий треп ни о чем, игра ума, усмешка в сторону - дела, час назад требовавшие незамедлительного решения, отодвинулись, оказались вроде бы и неспешными. Они старательно избегали напоминаний о времени, прошедшем со дня последнего свидания, вырезав этот больной отросток, уверяя себя внутренне, что расстались вчера. Но былое, радостное, никак не возвращалось: колесико хоть и повернулось, но не до конца, что-то оставалось, какой-то холодок, какие-то полдюйма. Она первая почувствовала это, беспокойство повернулось внутри, и она, коснувшись щекой его сырого рукава, ласково сказала:
- Пойдем ко мне...
На последнем лестничном пролете он умышленно отстал и, пока она мешкала с ключами у двери, разглядывал ее, мучительно разыскивая в себе дряхлеющего джина эйфории...
Ткань плаща, расправленная им для просушки, утихомирила крутые деревянные крюки с воинственно расцарапанными тупыми краями, - крюки эти голо росли на сиреневых обоях и от скуки выцеливали высокое зеркальное стекло напротив, - потом она выделила ему узкие, на каблучках, женские шлепанцы, едва доставшие до середины пяток, и, чтобы избавиться от назойливого неудобства ног, он присел в неуютное мелкое кресло, отказавшись от обычной привычки поковыряться в чужом книжном шкафу. Она тоже села, уступая тоскливой необходимости навязывания дружелюбных слов, и он взял на себя трудное дело разговора, пустыми глазами обводя комнату:
- А у тебя симпатично...
Однако уличная бессмысленная текучесть речи была не в силах пробиться сквозь закрытые двери, натужность фразы усилила скованность, и он умолк, запнувшись в мыслях.
- Может кофе? - участливо спросила она, выручая и уводя из тупика, силясь вложить в свой голос нежную ласку, вдруг ожившую в груди. Мечтая сохранить ее, она убежала на кухню, чтобы одной пережить восторг возвращения прежней нежности.
Когда кофе созрел пенистой бурой курчавой шапкой, она вернулась в комнату, и он, пробуя, взглянул на нее и обжег губы по вечной своей рассеянности, и они засмеялись, вспоминая всякое о его несобранности, перебивая друг друга, а возникавшие паузы уже не казались угрюмыми и тяжелыми, потому что оба вернулись в объединяющее их милое прошлое. Она смеялась, и вера в удачу, в доступное и близкое счастье кружила голову, и он стал говорить - много и естественно.
- У тебя такое веселое лицо - как-будто в Париже снова образовалась Коммуна, - сказала она. - Как ты жил без меня?
- Как жил?.. Лето - время открытых, без расчета знакомств, случайно приходящих и уходящих без грусти: годы идут, записная книжка все толще, а позвонить - некому...
- А девочки? Помнишь, ты говорил про критерии интеллигентности?
- Помню, еще бы: холодный нос и длинные ноги... Меня тут познакомили... Хорошенькая девочка, и нос просто ужас какой холодный, и ручки ледяные, мороженое не тает, только ножки были явно коротковаты, прямо не знаю, как теперь с моими признаками интеллигентности...
Она улыбалась:
- А почему - были? Ты сказал - были...
- Да я убежал через месяц... У нее мама все время улыбалась масляно, а я уж знаю - если человек тебе постоянно улыбается, отбегай от него побыстрей и подальше.
- Ты поумнел за лето, бедненький, - сказала она.
- Конечно. Время движется, вливает в человека опыт, опыт преобразуется в знания, те вырастают в мудрость. Когда человек становится слишком опытным, чересчур знающим и сверхмудрым, время уже не может поддерживать его, и человек умирает, возвращая груз своих успехов времени, чтобы оно могло одаривать другого, еще необремененного...
- Не надо больше философии, - сказала она, не расслышав своего голоса: нежность наполняла ее, и нужно было поделиться, отдать кусочек расплавленной радости, и она уместила себя на его коленях, уткнув нос в такую дорогую щеку.
Отпала нужда говорить, и его руки сразу вспомнили хрупкое и послушное тело, тепло припав к бледной мягкой коже, ощущая красный жар крови под ней. Угловатые минуты жизни растворились в плавных переходах ее расслабленного тела, вытекавшего из шороха одежды навстречу дрожащим касаниям.
Пружина жизни до предела натянулась в нем, когда рука укололась о матово-розовую точку груди, и казалось, будто чужая родная обнаженная душа доверчиво шевелится в руке...
- Ты меня лю? - шепнула она с надеждой...
Он улыбнулся, чтобы погасить улыбку ее губами, передавая трепетную благодарность другому телу...
В угол зрачка, раздражая и зля, вползла суетная возня. Он освободил голову и брезгливо увидел землистого цвета круглую комнатную собаку, похожую на крысу. От крысы собаку отличали глупые выкаченные глаза на злой морде, глазам негде было пристроиться в упитанном холеном теле, они и выкатились мутно-желтыми белками, грозя вывалиться из орбит, если телу дать что-нибудь скушать. Злость, породисто укрепленная человеком на собачьей физиономии, делала ее своей в этом доме: в силу чистоты воплощенного замысла, а он понял, что сам - чужой, потому что не приучен свойски уравниваться и сюсюкать четырехногому капризу человечьей изощренности.
Гладкая блеклых тонов шерсть, небольшие размеры, а главное - настороженно-хитрое хищное движение, - отозвались внутренним содроганием, и пружина, занозой сидевшая внутри, ослабла, чтобы улетучиться...
- Проснулся, Прян, - сказала хозяйка, открыв глаза от угасания его тепла. - Это Пряник, наш умница...
- Мне пора, - сказал он, благодарно дотронулся до ее губ, встал, быстро оделся...
- Я провожу? - отчаянно, не понимая, спросила она, и он, боясь объяснений, быстро ответил:
- Не нужно, в другой раз.
Фальшивое "другой раз" больно царапнуло, оба поняли это.
Скинувшая плащ вешалка опять по-бычьи уставилась в зеркало; жалко хрустнул дверной замок, ломая тонкую связь...
На улице устало накрапывал скучный и старый дождь, размазывая печальные скудные слезы по шершавым скулам домов и дорог, и он снова поднял воротник плаща.